При поддержке:

Вальтер Беньямин

Франц Кафка

< назад 1 2 3 4 5 6 7 далее >

«Захожу в свою каморку
В предвечерней полутьме,
Там горбатый человечек
Вроде как смеется мне»104.

Этот смех — смех Одрадека, про который сказано: «Он звучит примерно как шорох в палой листве»105.

«Только преклоню колени,
Чтоб молитву сотворить,
А горбатый человечек
Вроде как давай просить
Помолись, дитя, от веку
За горбатого калеку»

Так кончается народная песня. В своих глубинах Кафка досягает до первооснов, которых ему не обеспечит ни «мифический дар предвидения», ни «экзистенциальная теология»106. Это первоосновы народности — как немецкой, так и еврейской. Даже если сам Кафка и не молился, — чего мы не знаем, — ему было в высшей степени присуще то, что Мальбранш называет «природной молитвой души», — дар внимания. И в это внимание он, как святые в молитву, вобрал всякую тварь живую.

САНЧО ПАНСА

Рассказывают, что в одной хасидской деревне как-то вечером на исходе субботы в бедной корчме сидели евреи. Были все они местные, кроме одного, которого никто не знал, — этот был совсем уж нищий и жалкий оборванец, что примостился в самом дальнем и темном углу. Разговаривали о том, о сем, пока один не предложил каждому вообразить, что ему исполнят одно желание, и спросил, кто что себе бы пожелал. Один пожелал себе денег, второй — зятя, третий — новый верстак, и так по кругу, покуда каждый не высказался и не остался только нищий в темном углу. Он долго отнекивался, наконец неохотно и нерешительно ответил: «Я хотел бы быть всемогущим царем великой страны, и вот лежал бы я ночью в своем дворце и спокойно спал, а в это время через границу в страну вторгся бы неприятель и еще до рассвета его конница прорвалась бы до самых стен моей столицы, не встретив сопротивления, и я, прямо спросонок, даже не успев одеться, в одной рубашке, вынужден был бы спасаться бегством и бежал бы через горы и долы, лесами и полями, днем и ночью, без отдыха и срока, покуда, спасшийся, не оказался бы вот на этой скамье в самом темном углу вашей харчевни». — Остальные евреи недоуменно переглянулись. «Ну и что бы тебе дало это твое желание?» — спросил, наконец, один из них. — «Рубашку», — последовал ответ107.

История эта уводит нас глубоко, в самые недра кафковского мира. Никто ведь не сказал, что искажения, которые мессия когда-нибудь придет чуть-чуть подправить в мелочах, — это лишь искажения нашего пространства. Это, несомненно, и искажения нашего времени. Кафка определенно именно так и думал. Поэтому и дедушка в одном из рассказов у него говорит: «„Жизнь все-таки удивительно коротка. Сейчас, в моей памяти, она до того сжалась, что мне, к примеру, трудно уразуметь, как это молодой человек способен отважиться ну хотя бы поехать верхом в соседнюю деревню, не опасаясь не то что несчастного случая, а просто того, что его обычной, вполне счастливо убегающей жизни на такую прогулку заведомо не хватит“»108. Брат этого дедушки — тот самый нищий из анекдота, который в своей «обычной, вполне счастливо убегающей» жизни не находит времени даже на то, чтобы задумать заветное желание, зато в необыкновенной и несчастной, куда его заводит придуманная им же самим история и где он вынужден спасаться бегством, заветным желанием пренебрегает, променяв его на исполнение прозаического.

Впрочем, среди созданий Кафки есть семейка, которая странным образом заранее считается с краткосрочностью жизни. Родом она из «города на юге... про который... говорят: „Ну и люди же там! Представляете, вообще не спят“. — „Как так не спят?“ — „А потому что не устают“. — „Как так не устают?“ — „А потому что дураки“. — „Так разве дураки не устают?“ — „А чего им, дуракам, уставать-то!“»109 Как видно, эти дураки в чем-то сродни неутомимым помощникам из «Замка». Однако с этой семейкой дело обстоит еще сложней. Как бы невзначай, например, о помощниках сказано, что по лицам их «можно было принять за совсем взрослых, даже за студентов»110. И в самом деле — именно студенты появляются у Кафки в самых неожиданных местах, становясь глашатаями и предводителями этого странного племени. «„Но когда же вы спите?“ — спросил Карл, удивляясь все больше. — „Когда сплю? — переспросил тот. — Вот доучусь, тогда и высплюсь“»111. Как тут не вспомнить про детей: до чего же те не любят ложиться спать. Ибо пока они спят, может ведь произойти что-то важное, интересное. «Не забудь самое лучшее!» — гласит изречение, знакомое нам по смутному «множеству старинных повестей, хотя, может быть, не встречается ни в одной»112. Но забвение именно что всегда поражает самое лучшее — оно забирает возможность спасения. «„Намерение мне помочь, — иронически замечает неприкаянно блуждающий дух охотника Гракха, — есть болезнь, которую надо лечить в постели»113. Студенты, усваивая науку, не спят, и, возможно, это и есть лучшая добродетель учения — заставлять человека бодрствовать. Голодарь постится, привратник молчит, а студенты бодрствуют. Так, потаенно, в мире Кафки действуют великие правила аскезы.

Учение — венец ее. С величайшим благоговением Кафка извлекает воспоминание о нем из глубин канувших в безвозвратность детских лет. «Почти совсем как когда-то Карл, — как же давно это было! — сидя дома за родительским столом, писал свои домашние задания; отец в это время либо газету читал, либо делал записи в конторской книге и отвечал на корреспонденцию фирмы, а мама шила, высоко выдергивая из ткани иголку на длинной нитке. Чтобы не мешать отцу, Карл клал перед собой на столе только тетрадь и ручку, а учебники и задачники по порядку раскладывал в креслах. Как же тихо было дома! Как редко заходили к ним в комнату чужие люди!»114 Возможно, занятия эти были сущим пустяком, ничем. Однако они очень близки к тому Ничто, которое только и обеспечивает пригодность и существование Нечто, а именно дао115. Именно это имел в виду Кафка, испытывая желание «сработать стол по всем правилам ремесла и в то же время ничего не делать, причем не так, чтобы можно было сказать: „Для него сработать стол — пустяк“, а так, чтобы сказали: „Для него сработать стол — настоящая работа и в то же время пустяк“, отчего работа стала бы еще смелее, еще решительнее, еще подлиннее и, если хочешь, еще безумнее»116. Вот такое же безумное, фанатичное усердие выказывают и студенты за занятиями. Трудно себе помыслить нечто более странное. Писари, студенты не успевают дух перевести. Они не работают, а несутся очертя голову. «„Часто чиновник диктует так тихо, что писарь со своего места его вообще не слышит, и тогда ему приходится то и дело вскакивать, вслушиваясь в то, что диктуют, затем опрометью бежать, садиться и записывать, потом снова вскакивать и так далее. До чего же странно это выглядит! Даже непонятно как-то“»117. Возможно, станет чуть понятней, если вспомнить об актерах необычного театра Оклахомы. Ведь актерам надо уметь мгновенно откликаться на нужную реплику. Да и во многом другом они с этими усердными чудаками схожи. Для них ведь и на самом деле «„сработать стол — настоящая работа и в то же время пустяк“», — если у них по роли так записано. Вот эту-то роль все они и разучивают; кто забудет из нее хоть словечко, хоть жест — тот никудышный актер. Однако для членов труппы оклахомского театра их роли — это их же прошлая жизнь. Отсюда «природа» этого природного театра. Его актеры уже спасены, отпущены. А вот студент, на которого Карл смотрит с балкона, еще не спасен, не отпущен: он «читает свою книгу, время от времени — неизменно с молниеносной быстротой — хватает другую книгу, чтобы что-то в ней посмотреть, и то и дело что-то записывает в толстую тетрадь, неожиданно низко склоняя над ней голову»118.

Кафка не устает воспроизводить подобные жесты. И неизменно делает это не иначе, как с удивлением. И вправду К. недаром сравнивали со Швейком: одного удивляет все, другого не удивляет ничего. В эпоху достигшего высшей точки отчуждения людей друг от друга, в эпоху непознаваемо опосредованных отношений, которые и были их единственным достоянием, — в эту эпоху были изобретены кино и граммофон. В кино человек не узнает собственную походку, в граммофоне — собственный голос. Эксперименты это доказывают. Ситуация испытуемого в подобных экспериментах и есть ситуация Кафки. Она-то и понуждает его к учению. Как знать, а вдруг ему удастся наткнуться на какие-то фрагменты собственного существования, которые есть в партитуре его роли. Он бы тогда сразу обрел свою неповторимую и утраченную повадку, как Петер Шлемиль — свою проданную тень. Он бы смог понять себя, хотя каких титанических усилий это бы ему стоило! Потому как забвение насылает на нас бурю. А учение — это отважный бросок верхом на коне навстречу буре. Вот так нищий на скамеечке у печи скачет верхом навстречу своему прошлому, чтобы распознать самого себя в образе короля, спасающегося бегством. Жизни, что у Кафки слишком коротка для прогулки верхом, больше подобает именно такая скачка навстречу забвению — на нее-то жизни хватит, «покуда не выпростаешь ноги из стремян, которых, впрочем, и нет вовсе, покуда не бросишь поводья, которых, впрочем, тоже нет, и вот ты уже летишь, не видя под собой земли, только слившуюся в сплошной ковер зеленую гладь, и нет уже перед тобой конской головы и шеи»119. Так сбывается легенда-фантазия о блаженном наезднике, что в упоении мчится сквозь пустоту навстречу своему прошлому, уже ничуть не обременяя своего скакуна. Но горе тому всаднику, кто цепью прикован к своей кляче, потому что положил себе цель в будущем, пусть даже самую ближайшую — угольный подвал. Горе и его скакуну, горе обоим: угольному ведерку и его наезднику. «Верхом на ведре, ухватившись за ушко — а чем не уздечка? — и тяжело кренясь на поворотах, я спускаюсь по лестнице; зато внизу мое ведерко вдруг воспрянуло: молодцом, молодцом! — даже верблюды, низко залегшие на земле, не могли бы, величаво встряхиваясь под палкой погонщика, подняться красивее»120. Но нет местности безотраднее, нежели «хребты вечных льдов»121, среди которых наездник на ведре теряется безвозвратно. Из «низших пределов смерти»122 дует ветер, который будет ему попутным, — это тот самый ветер, который так часто дует у Кафки из прамира, тот же самый, которым пригнало челн охотника Гракха. «„Повсюду, — говорит Плутарх, — во время мистерий и жертвоприношений, что у греков, что у варваров, учат... что должно быть два основных начала и, значит, две противоположные силы, из которых одна придерживается правой руки и ведет прямо, в то время как вторая поворачивает вспять и отклоняет в сторону“»123. Вспять — это то направление изучающей, пытливой мысли, которое наличное бытие превращает в писание. Его адепт и учитель — тот самый Буцефал, «новый адвокат», который без всемогущего Александра, — а проще говоря, наконец-то избавившись от рвущегося только вперед завоевателя, — пускается в обратный путь. «Сам себе хозяин, свободный от шенкелей наездника, при тихом свете лампы, вдали от гула Александровых битв, он неторопливо переворачивает и читает листы наших древних фолиантов»124. — Не так давно историю эту избрал объектом толкования Вернер Крафт. Уделив пристальное, до мельчайших деталей, внимание всем особенностям интересующего его текста, интерпретатор замечает: «Мировая литература не знает примеров более беспощадной, более сокрушительной критики мифа, чем в данном произведении“125. Кафка, правда, как признает толкователь, не употребляет слова «справедливость»; но между тем критику мифа он якобы осуществляет именно с точки зрения категории справедливости. — Однако, зайдя так далеко, мы рискуем понять Кафку совершенно превратно, если остановимся именно на этой мысли. Действительно ли здесь мифу именем справедливости противополагается право? Да нет, в качестве правоведа Буцефал остается верен своей родословной. Просто он, похоже, — и именно в этом, по Кафке, судя по всему и есть новый момент как для Буцефала, так и для коллегии адвокатов, — уже не практикующий юрист. Право, которое более не применяется, а только изучается — вот это и есть врата справедливости.

104 - Песня из знаменитого сборника немецких народных песен «Волшебный рог мальчика», собранного Арнимом и Брентано (Том 3, раздел «Детские песни», № 29)

105 - «Заботы отца семейства» (IV, 25)

106 - Цитируется послесловие М. Брода и Х.-Й. Шепса к кн.: Franz Kafka. Beim Bau der Chinesischen Mauer. Ungedruckte Erzahlungen und Prosa aus dem NachlaB, hrsg. von Max Brod und Hans-Joachim Schoeps. Beriin, 1931, S. 255.

107 - Беньямин публиковал эту историю, в основе которой лежит известный в ту пору еврейский анекдот, и как самостоятельное произведение — под названием «Желание» («Der Wunsch»).

108 - «Соседняя деревня» (IV, 22 — 23).

109 - «Дети на дороге» (I, 255).

110 - «Замок» (III, 119, гл. 12).

111 - «Америка» («Пропавший без вести», I, 212, гл. 7).

112 - Афоризмы (ГУ, 284, № 108, пер. С. Апта).

113 - «Охотник Гракх» (IV, 164).

114 - «Америка» («Пропавший без вести», I, 209, гл. 7).

115 - Дао — букв. «путь, дорога», одно из важнейших понятий китайской философии, центральное понятие даосизма, невидимый и вездесущий закон природы, общества, поведения и мышления отдельного индивидуума.

116 - Афоризмы (IV, 286, пер. С. Апта).

117 - «Замок» (III, 151, гл. 16).

118 - См. примеч. 111.

119 - См. примеч. 29.

120 - «Верхом на ведре» (IV, 164).

121 - Там же, с. 166.

122 - «Охотник Гракх» (IV, 164).

123 - Беньямин цитирует сочинение Плутарха «Об Исиде и Осирисе» (гл. 45) по работе Бахофена «Опыт о надгробной символике древних» (Plutarch, De Is. et Os. — in: Johann Jakob Bachofen. Urreligion und antike Symbole, a.a.0., Bd.1, a.a.0., S. 253): «Чрезвычайно древним является мнение... повсеместно преподаваемое во время мистерий и жертвоприношений, как у варваров, так и у эллинов, согласно которому вселенная не предоставлена воле случая, без ума, разума и управления, но в то же время и не управляется... единым разумом... а что существует два противоборствующих начала и две сталкивающиеся силы, одна из которых придерживается правой руки и ведет напрямую, в то время как вторая поворачивает вспять и отклоняет в сторону; посему жизнь столь разнородна... и подвержена различным перипетиям» (пер. С. Ромашко).

124 - «Новый адвокат» (IV, 12-13).

125 - Werner Kraft. Franz Kafka. Durchdringung und Geheimnis. Fr.a.M., 1968, S. 13 (комментаторы Беньямина указывают на то, что в данном издании, учтя критику Беньямина, В. Крафт полностью переработал свой текст).

< назад 1 2 3 4 5 6 7 далее >