При поддержке:

Анжелика Синеок, Эдуард Пшеничный

Кафка и Пастернак

< назад 1 2 3 далее >

Симптоматично, что онтологическая ориентация на Исаака, прожившего 180 лет, невольно увеличивала «внутренний» возраст писателей. Они чувствуют себя намного старше своих лет — Кафка в 36 лет говорит о необходимости приблизиться к истине, которая способна «облегчить жизнь и смерть»; Пастернак записывает себя в тридцатилетние, хотя ему 26. Такой настрой продиктован необходимостью мудро и строго, с вершины определенного духовного опыта оценить прожитое и сделанное.

Феномены Кафки и Пастернака зримо конституируются в рамках парадигмы Исаака: их имена сделались нарицательными, стали синонимом жертвы, положенной на алтарь искусства. «Я весь литература», — говорит Кафка. «Поэзия, я буду клясться // Тобой, и кончу, прохрипев...», — вторит Пастернак. Когда речь заходит о восприятии фактов их биографий (как, впрочем, и других светил мировой словесности), невольно срабатывает фокус понимания «непотаенного предстояния и предлежания», говоря словами Хайдеггера, судьбоносной линии творчество-жизнь; фокус трепетного ожидания чуда — явленной сакральности на путях логоса. Психология литературоцентрического сознания здесь ни при чем: отправным пунктом для выявления архетипов и мифологем касательно писательских судеб является «книга книг». Методологически такой ракурс более чем оправдан, поскольку в теории рефлексии уровни религиозного и философского осмысления выносятся на первый план.

Ярко выраженное жертвенническое начало в Кафке и Пастернаке не могло укрыться, прежде всего, от глаз родителей. Но стремились ли они совершить акт со-жертвования вместе со своими сыновьями, поощрить занятия творчеством, или, напротив, опрокинуть и затушить жертвенники и алтари? Кафка подчеркивает, что с детства основными средствами отеческого воспитания были брань, угрозы, ирония, злой смех. Преуспев в коммерции, из бедняка превратившись в господина с достатком, Герман Кафка ощущал себя хозяином жизни и смерти, потому «ребенку казалось, что благодаря Твоей милости ему сохранена жизнь, и он считал ее незаслуженным подарком от Тебя».

Грусть и сожаление состоявшегося Исаака по адресу несостоявшегося Авраама дают о себе знать и в другом месте: «Ты верил в безусловную правильность взглядов евреев, принадлежащих к определенному классу общества, и, так как взгляды эти были сродни Тебе, Ты, таким образом, верил, собственно говоря, самому себе». Кафка прямо не призывает отца «брать пример» с библейского праотца, что выглядело бы в лучшем случае — смешно, в худшем — кощунственно. Призыв стать сопричастным Аврааму формулируется почти притчеобразно: «Найди Ты хоть в одном своем ребенке полное удовлетворение, Ты в беспредельном счастье своем очень изменился бы и мне на пользу».

Кафке глубоко чужд культивированный отцом мещанский дух. Писатель находит отдохновение в занятиях литературой, но отец не поощряет и не одобряет их — не читая, демонстративно отбрасывает публикации сына. В сравнении с Францем Кафкой Борису Пастернаку, бесспорно, следовало гордиться своим родителем, тонким ценителем поэзии, живописи, музыки, философии. Деконструкция их взаимоотношений выглядит следующим образом: готовясь стать жертвой, поэт обнажает душу, будучи заранее уверенным во встречном движении. Тому порукой — прежние отношения, освященные идеей служения искусству. В контексте соединяющей их теургической литургии любые противоречия, размолвки, разногласия и ссоры обоими переживались с печалью и — одновременно — с верой в возможность преодоления путем обоюдомудрого молчания или кратковременных разлук.

Отъезды же Кафки конфликт только усугубляли. В них склонны были видеть бегство из отчего дома. Кьеркегор величает Авраама «рыцарем веры». Кафка понимает, насколько не подходит под данное определение Кафка-отец в «поединке» с сыном. Неслучайно в «разоблачительном» пассаже личные и определительные местоимения лишаются заглавной буквы: «Я признаю, что мы с тобой воюем, но война бывает двух родов. Бывает война рыцарская, когда силами меряются два равных противника... И есть война паразита, который не только жалит, но тут же и высасывается кровь для сохранения собственной жизни. Таков настоящий профессиональный солдат, таков и ты. Ты не жизнеспособен; но чтобы жить удобно, без забот и упреков самому себе, ты доказываешь, что всю твою жизнеспособность отнял у тебя и упрятал в свой карман я».

Кафка-сын объясняет свою «неспособность» жениться тем, что матримониальные намерения подорваны отцовским неверием в их серьезность. Нет, дескать, у сына ни моральной готовности, ни материальной возможности. В этих оценках писателя неявная библейская парадигма обретает контрастное звучание — кто-кто, а Авраам страстно желал удачно женить Исаака! Тема неудавшейся женитьбы присутствует и в письме Пастернака. Однако винить в неудачах он намерен «только себя»: увы, предметом его страсти стала девушка, не способная, «выйти замуж за леса, за города, за дни и ночи». Попытки в этой связи подвергнуть критике отцовский пуританизм, противопоставив ему власть природного естества, не идут дальше патетического восклицания: «Дай мне тот аппарат, который бы указывал градусы привязанности и на шкале которого, в виде делений, стояли бы: влечение, привязанность, любовь, брак и т.д. и т.д.»! Похоже, Пастернак на самом деле верит, что в творческой и жизненной мастерской отца существуют секретные механизмы, отвечающие за «воспитание чувств».

Душевное смятение обоих авторов сводится к дантовскому «Я заблудился в сумрачном лесу». Из писем явствует: отец в понимании сыновей — носитель если не абсолютно целостного, то достаточно гибкого и сбалансированного мировоззрения, адаптированного к превратностям судьбы. Факт остается фактом — оба гения с их идеями служения литературе сформировались в условиях крепкого, налаженного быта. С другой стороны, — они не могут воспользоваться жизненными рецептами отцов, так как не желают наступать на горло собственной песне, растрачивать душевные силы на создание семейного очага. Впрочем, это не мешает им грезить и чаять заполучить при случае все разом, попутно рассматривая и пробуя «на зуб» онтологические сплетения родительских гнезд.

Кафка подробно описывает перипетии отношений между матерью, отцом и детьми, поставленными в условия необходимости отстаивать свою независимость перед лицом отцовской тиранической экспансивности. Посреднические усилия матери никогда не достигали цели из-за отсутствия доброй воли со стороны старшего Кафки: не найдя утешения в детях (точнее, убедив себя в этом), тот посыпал голову пеплом и занялся самооплакиванием. Разорвать порочный круг непонимания и вражды в конце концов решился сам робкий и рефлектирующий Кафка-младший. В этом он исходит не от иудейской, а от христианской установки, что спасающий свою душу должен активно и «открыто» сопротивляться миру даже тогда, когда подобная открытость будет превратно истолкована 3.

Важно было не просто выплеснуть «накипевшее», но и быть выслушанным до конца. В разговоре с глазу на глаз отец мог прервать или, что страшнее, высмеять его. Письмо же, по мнению сына, он прочтет до конца хотя бы из чистого любопытства. Но, поставив последнюю точку, Кафка не воспользовался почтой. Приливы нерешительности породили ухищрения по части доставки письма до адресата: писатель направляет его матери, которая считает, что оно только усугубит раздоры, не передает по назначению и таким образом невольно переадресовывает послание мировой литературе.

Письмо Пастернака, напротив, без всяческих помех доходит до адресата и оседает в семейных архивах, что сделало его доступным для читающей публики со значительным опозданием. Но и русский поэт переживает определенные колебания насчет целесообразности отправки своей эпистолярной исповеди («Я не перечитываю написанного, чтобы не вызвать в себе ложного стыда в рассказанном»), однако желание обрести полное взаимопонимание с отцом оказывается сильнее («Но я не жалею о том, что написал тебе это письмо»). Строки письма дышат нежностью к своим немного странным, но таким не похожим на обычных, «средних» людей, родителям: «Я люблю вас так, как негр любил бы своих родителей среди белых... Как редкостную достопримечательность, сделавшую достопримечательным и его».

Ввиду концептуальной заданности «высокого стиля», все заботы финансового и бытового свойства принципиально отброшены. В отличие от прочих посланий из уральской городка Вильвы, где Борис Пастернак работал конторщиком на химическом заводе, в письме к отцу не найти упоминаний о покупке чистых воротничков для себя или дешевых колготок для сестер, не встретить денежных просьб и дискуссий о прочности гвоздей. Аналогично поступает и Кафка. Даже когда речь заходит о коммерческих делах (например, о семейном магазине), бытовые коллизии выводятся на уровень бытийных противоречий.

Выдвигая оригинальные, порою экстравагантные версии общения, не укладывающиеся в рамки традиционных патриархальных представлений, Кафка и Пастернак выступают категорически против элемента общепринятости в отношениях с отцами. Жажда предельной откровенности у Пастернака облекается в развернутую метафору: «Если бы моя совесть и то, что называется умом ... подсказали мне», то «я ... мог бы привести к отцу проститутку». Разве «не в этом истинный контакт?», задается вопросом поэт. — «Или такой контакт невозможен? Или контакт налицо там, где он не рискован? Где он подсказан не жизнью моей, не живым моим отцом, а общепринятостью? Но такой контакт есть вовсе не контакт с сыном. Такой контакт существует и на людях в обществе за столом. Такой контакт имеется и в открытых письмах с видами. Для этого не стоит жить. Открытки с их контактом переживут нас».

«Мужским» разговорам отца с сыном в письме Кафки, наоборот, придается негативный оттенок: писатель возмущен циничным советом родителя посещать публичные дома, дабы не подхватить никакой «заразы» на стороне. На фоне обросших предрассудками, довольно натянутых кафковских отношений с отцом пастернаковская раскованность в мысли и слове кажется совершенно неуместной. Характер апелляций к интимной сфере является своего рода лакмусовой бумагой, запечатлевшей отцовскую готовность к открытости, терпимости и совместному покаянию.

Любопытно, что отцы выдвигают во многом сходные претензии к своим сыновьям-писателям — вменяют в вину отъединенность от семьи, увлеченность сумасбродными идеями, окруженность полоумными друзьями, упрекают в холодности, отчужденности, неблагодарности; наконец, жалуются на отсутствие «контактов» с ними. Последнее «обвинение» комментируется в письмах по-разному. Пастернак возмущен несправедливостью этих слов; Кафка, напротив, соглашается и скрупулезно разъясняет, почему получается так, а не иначе. Стилистика упреков очень разная: если компанию Пастернака отец интеллигентно именует «клоакой» (впрочем, поэта сильно задевает это определение!), то дружбу сына с актером Леви отец Кафки весьма бесцеремонно подводит под поговорку: «Ляжешь спать с собаками, встанешь с блохами». И Кафка, и Пастернак в отстаивании своего права обманываться в жизни, друзьях и любви, призывают отцов быть чуточку самокритичнее и снисходительнее, дабы понимать и прощать. «Я не тверд на ногах и хромаю — и к моим сомнениям ты примешиваешь свои — безапелляционные, непогрешимые, категорические», — досадует Пастернак.

Русский поэт пишет, что не признавал влияния отца в молодые годы. Воспоминания Кафки отмечены печатью горечи и смирения перед обстоятельствами: «Ты воздействовал на меня так, как Ты и должен был воздействовать, только перестань верить в какую-то особую мою злонамеренность в том, что я поддался этому воздействию». Абсолютно все свои художественные произведения писатель негласно посвящает отцу: «В моих писаниях речь шла о Тебе, я изливал в них свои жалобы, которые не мог излить на Твоей груди».

3 - См. подробнее письмо к Максу Броду /Кафка Ф. Дневники и письма. М., 1995. С. 275.

< назад 1 2 3 далее >