При поддержке:

Валерий Белоножко

Три саги о незавершенных романах Франца Кафки. Сага вторая. Процесс над «Процессом».

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 далее >

Было еще одно обстоятельство — женитьба Макса Брода, в значительной мере оторвавшая его от друга, что нервный и впечатлительный писатель, в своих фантазиях, мог бы счесть даже предательством. Да и само начало эскапады с полицией могло иметь, в качестве одной из причин, желание доказать другу, что и он не шит лыком.

Кроме того, появившийся в восьмой главе «маленький тщедушный человечек», коммерсант Блок, дело которого адвокат ведет уже пять лет, — уж не память ли о гимназическом друге Брода Боймле, ранняя смерть которого прервала эту дружбу, но и освободила Макса для новой. «К. подошел и заглянул с порога в низкую каморку без окон, целиком занятую узенькою кроватью». Макс с Францем говорили о тени Боймле над ними — возможно, так трансформировалось впечатление от надгробия на могиле умершего друга Брода. И тут уже не отставить в стороне высказывания адвоката «Но красивы все, даже Блок, этот жалкий червяк». Уж не память ли это о могильных червях?

Вот что Йозеф К. говорит адвокату: «До этого я был один, ничего по своему делу не предпринимал, да и почти что его не чувствовал, а потом у меня появился защитник, все шло к тому, чтобы что-то сдвинуть с места, и в непрестанном, все возрастающем напряжении я ждал, что вы наконец вмешаетесь, но вы ничего не делали. Правда, вы сообщили о суде много такого, чего мне, наверное, никто другой рассказать бы не мог. Но теперь, когда процесс форменным образом подкрадывается исподтишка, мне этого недостаточно». Как бы — заочный упрек Кафки своему другу.

«Как он унижался перед К., этот адвокат! И никакого профессионального самолюбия». А мы уже знаем, что Кафка тонко различал профессионализм привычного толка и — дарованный свыше, «...вопреки всему, он крепко держался за К. Почему? Или процесс (курсив — мой) К. действительно казался ему таким необычным, что он надеялся отличиться благодаря ему?»

Давайте выскажем эту жестокую правду, о которой намекнул К. Практика — критерий истины. Не связав своего имени с именем Франца Кафки, Макс Брод не удержался бы в истории мировой литературы (о самой литературе я уж не говорю). Не таким же простачком оказался наш герой, глубины человеческой природы (хотя бы через самого себя) были ему подвластны. «Значит, таков был метод адвоката (и какое счастье, что К. попал в эту атмосферу ненадолго!) — довести клиента до полного забвения всего на свете и заставить его тащиться по ложному пути в надежде дойти до конца процесса».

Многие упрекнули бы Франца Кафку в том, что он грешит иносказаниями. Что ж, он и не открещивается от этой своей «вины», но себя упрекал лишь за то, что иносказания были не абсолютно адекватны его представлениям природы вещей, природы отношений, вообще — Природы. «Для обвиняемого движение лучше покоя, потому, что если ты находишься в покое, то, может быть, сам того не зная. уже сидишь на чаше весов вместе со всеми своими грехами».

Отрывок «Художник» производит странное впечатление именно потому, что трудно определимо, реальный ли у него прототип или — несущий особую смысловую нагрузку фантастический персонаж. Безликие степные пейзажи, которые, в принципе, являлись для писателя любые картины в силу особенности его зрения, и заказной способ «Мастерства» Титорелли, как общественное явление, свидетельствуют о том, что писатель под именем Йозефа К. вступил в «ателье» художника. Но кого в разрядку напечатать или что тоже в разрядку идет представляет фигура художника?

«Да, — сказал художник, — я написал ее такой по заказу. Собственно говоря, это богиня правосудия и богиня победы в одном лице.

 — Не очень-то правильное сочетание, — сказал К. с улыбкой. — Ведь богиня правосудия должна стоять на месте, иначе весы придут в колебание, а тогда справедливый приговор невозможен».

Итак, Богиня Правосудия и Богиня Победы в одном лице? Но крылышки на пятках — это уже атрибут Гермеса (Меркурия). Как известно, Гермес был проказлив и вороват, а еще он провожал души умерших под землю и в адском суде исполнял обязанности курьера. А тут еще чаши весов в руках, и на глазах — повязка, и стоит он за троном судьи.

В данном случае богостроительство Кафки специфично. Этот сиамский близнец заказан художнику. Старательно-вороватое Правосудие, не хватает только лукавого глаза, блеснувшего из-под повязки. Творчество под присмотром подобного Правосудия, похоже, действительно, способно свести самого творца в могилу. Тем более что Титорелли далее работает над картиной пастельными карандашами, и фигура начинает походить на богиню охоты. А богиню охоты Артемиду звали еще Гекатой, богиней смерти. (Вспомним: «Да, меня затравили» — говорит К.)

А далее в отрывке речь идет о невиновности и одновременно — об оправдании. Антиномичность посыла заставляет читателя на каждом шагу спотыкаться о двойственность, а то и тройственность смыслов и в растерянности разводить руками: тайна сия велика есть. А тут еще автор устами художника подсказывает, что от суда может освободить лишь полное и оправдание (хотя о нем никто и не слыхивал), мнимое оправдание и волокита.

Мнимое оправдание, по-видимому, представляется Кафке тем, что в настоящее время именуется индексом цитируемости.

«Волокита состоит в том, что процесс надолго задерживается в самой начальной его стадии. Чтобы добиться этого, обвиняемый и его помощник — особенно его помощник — должны поддерживать непрерывную личную связь с судом. Повторяю, для этого не нужны такие усилия, как для того, чтобы добиться мнимого оправдания, но зато тут необходима особая сосредоточенность. Нужно ни на минуту не упускать процесс из виду...

И мы еще не должны забывать, что «вина, как сказано в Законе, сама притягивает к себе правосудие».

Итак, полное оправдание — лишь абсолютно невинным, то есть — не включившимся в процесс творчества, творчески-невинным; животные не виновны в своих инстинктах.

«— Оба метода схожи в том, что препятствуют вынесению приговора обвиняемому.

 — Но они препятствуют и полному освобождению, — тихо сказал К., словно стыдился того, что это понял.

 — Вы схватили самую суть дела, — быстро сказал художник».

Приговор и освобождение. Вернее — ни приговора, ни освобождения. Ни подлинная слава, ни мыканье литературной поденщины. Может быть, тот самый срединный путь, Дао литературы, которому (а не привходящим) Франц Кафка посвятил свою жизнь.

Если предыдущие главы романа были стайерской дистанцией притчи, то в главе «В соборе» мы попадаем в ее бездомный колодезь. Собственно, мы достаточно подробно рассматривали ее в разделе «У врат Закона», но у меня, например, осталось еще много вопросов.

К сожалению (или — к счастью), задаваемые нами вопросы всегда характеризуют в первую очередь нас, а не собеседника. В некоторой степени беседа — это разговор, к примеру, англичанина с русским на чуть знакомом им обоим немецком языке. Мы путешествуем по разным лабиринтам мысли. И об этом тоже говорит Франц Кафка. Свободный, он при помощи притчи вступает и в наш лабиринт. Лишенный корысти и честолюбия, он делится с нами, кроме своих, вечными истинами, а зачастую мы умеем даже догадываться, что его истины и есть вечны, потому что, формулируя вопрос, мы уже приближаемся к ответу. Так что, как сказал великий некто: «3а вопросы, товарищи!»

Но:

«Правильное восприятие явления и неправильное толкование того же явления никогда полностью взаимно не исключается».

И далее:

«Сам свод Законов неизменен, и все толкования только выражают мнения тех, кого это приводит в отчаяние».

Несогласие со сводом Законов, с законами природы, но и невозможность их изменения подвигают — в качестве акта отчаяния — на мыслительную деятельность, на толкование законов, как при избытке давления выпускают пар из котла локомотива, причем это делают так упорно, усердно и продолжительно, пока не обнаружат локомотив недвижным на паре железных линеек, а всю округу — выжженной паром и мертвенной. Вот когда наступает действительное, окончательное отчаяние.

Глава подходит к концу, и К. спрашивает священника:

«Мы, кажется, подходим к главному выходу?

 — Нет, — сказал священник, — мы очень далеко от него. А разве ты уже хочешь уйти?»

Вот так мы вместе с Йозефом К. уходим из притчи в повседневную жизнь, хотя за минуту до этого нам ничто ни казалось более важным, чем предощущение озарения.

Первоначальный текст заключительных предложений в предпоследнем абзаце романа:

«...существовали аргументы, которые забыты? Несомненно, таковые существовали. Хотя логика и неопровержима, но против человека, который хочет жить, и она устоять не может. Где судья? Где высокий суд? Я обречен. Я сдаюсь».

Приговоренный говорит это не своим убийцам и даже не высокому суду. Наверное, наверное, Йозеф К. говорит это от лица Франца Кафки читателю. Размышление — жалоба 1918 года.

Время создания романа — 1915-1918, время первой мировой войны. Что же в нее перешло в роман — неужели только солдат перед домом героя, ожидавший служанку? Даже и этот эпизод Макс Брод поместил в приложение.

Тем не менее известно, что Кафка дважды намеревался отправиться в этот период на военную службу: «Я хочу на военную службу, хочу уступить этому в течение двух лет подавляемому желанию» (Дневник, 11.5.16)

Чем не Лермонтов или Пушкин, рвущиеся на театр военных действий на Кавказе? Уж на кого Франц Кафка совсем не похож, а — туда же! Со своим здоровьем, с грядущей чахоткой в груди и горле, кроваво прорвавшейся в 1917 году. Горловая чахотка — приговор недвусмыслен. Конец жизни. Конец романа. Вот видите, как аукнулось — еще и туберкулезный процесс. Одно к одному, одно к одному... Но сначала война закончится, Франц Кафка окончательно отпустит на свободу воздушный шарик с надписью «Фелиция», и жить, несмотря на все, надобно как ни в чем не бывало. И те отчаянные рыдания, которыми после окончательного разрыва с Фелицией, вернувшийся с вокзала Кафка разражается в каморке у Макса Брода на работе, были не катарсисом, не очищением от скверны чувства, скорее — это горе ребенка, потерявшего любимую игрушку, последние рыдания юноши перед тем, как стать мужчиной. А Кафка в 34 года и выглядит юношей, это потом он, как и предсказывал, резко состарится. Может быть, он даже понимал, что предыдущая жизнь — это летаргический сон, сохраняющий внешность в неприкосновенности, чтобы затем, по пробуждении, в одночасье — состариться, одряхлеть, отбыть, наконец. И, как Сивилла, Франц Кафка заявляет: «Я обречен. Я сдаюсь».

Глава девятая
ОРСОН УЗЛЛС И «ЛАКОМЫЙ КУСОЧЕК» ФРАНЦА КАФКИ

Франко-американская экранизация романа «Процесс» 1963 года. Сценарист — Орсон Уэллс, постановщик — Александр Залкинд.

Несомненно, нет более кинематографически пригодного произведения Кафки, чем роман «Процесс». Правда, роман «Америка» проще, но не «смотрибельнее» «Процесса», и, видимо, режиссер решил продолжить на экране гениальную разработку писателя. Не из одного только желания показать, что «и мы не лыком шиты». Во вступлении к фильму критик на экране сообщает, что «в данном случае на экране встретились два гения и в результате...», далее следовали похвалы привычные для кинобомонда.

Как известно, совершенство — это когда ни убавить, ни прибавить. Так что когда живой «гений» представляет гения мертвого, то как бы не случилось тут совершенства в квадрате. Но оставим эту «желтую» тему для киноведов, наша задача — попробовать разобраться в том, как Орсон Уэллс представил Франца Кафку.

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 далее >